Тем, что мы имеем возможность прочитать "Невыдуманный пейзаж" Олега Клинга, мы обязаны Лидии Черных: она нашла его в печатном варианте и перенесла на компьютер. А потом прислала мне на электронную почту. Рассказ по-своему интересен, тем более, что речь в нём идёт о Балхаше. Автор называет его "Сасыкколь", и озеро Балхаш он называет морем... но по описанию мест, где он жил и учился, мы узнаём свой город. Вот только была ли в нём жизнь именно такой, какой её описывает Олег Клинг? Почитайте, сравните со своими воспоминаниями. А мы ждём ваших комментариев!
Клинг Олег Алексеевич (1953 г.р.) - д.ф.н., профессор, писатель. С 2008 г. - зав. кафедрой теории литературы.
Невыдуманный пейзаж
Прямо развернутая, как книга, которую надо прочесть, земля, высокое – действительно высокое – южное небо, бесчисленное множество звезд, родильный дом, глухие стены сумасшедшего дома, красная мигающая лампочка морга, обрезанная на горизонте полоса асфальтированной дороги, виднеющиеся вдали три кладбища… Сколько раз вспоминалась Саше эта картина, точнее, вид, открывающийся из окна… Но вспоминалась по частям, в отдельности и в связи с теми или иными реальными событиями. А однажды вдруг ночью все – прямо развернутая как книга, которую еще предстоит прочесть, земля; высокое, действительно высокое небо; звезды, влияние которых на нашу судьбу не разгадать; родильный дом; глухие стены сумасшедшего дома; красная мигающая лампочка приземистого морга; длинная дорога; наконец, виднеющиеся вдали три – да, целых три – кладбища, - все это предстало как ужасающее, пугающее своей повторяемостью и необратимостью, а главное, законченностью предначертание жизни. Пугала эта картина именно тем, что так поздно – лишь в тридцать с чем-то лет – открывался скрытый смысл столь простого и одновременно сложного пути – рождение, жизнь, боль, страдание, радость, смерть… Пугало, что все – любая деталь из этого невыдуманного пейзажа – в конце концов обретало свой конкретный смысл в судьбе Саши и его близких. Пугало, что никогда до этого детали невыдуманного пейзажа не вспоминались с такой дотошностью и полнотой… И вот именно надежность этого каменного, крашенного известью забора вселяла уверенность, что жизнь наша – жизнь нормальных – ничем не будет нарушена этими несчастными. А если нарушена, то ненадолго и неопасно, как, например, тогда, когда из уже другого окна – окна школы – на уроке математики наблюдал весь класс, вскочив на парты, как огромные санитары настигают убежавшего из сумасшедшего дома молодого парня в белых, допотопного вида хлопчатобумажных кальсонах, из ширинки которых торчало, пугая своей откровенностью и грубостью, то, что гнало, вероятно, этого несчастного по его кругам ада. Но порядок быстро восстановился – несколько минут, и парень в белых кальсонах скручен, в классе наступает относительная тишина – сбой в жизни восстановлен… Казалось, так будет всегда…
Но прошло так много лет, что и эта картина, увиденная из классного окна, стерлась из памяти Саши, и распахнулась в стене та самая дверь, что соединяла мир сумасшедших и несумасшедших, и в эту дверь сам Саша – вместе с санитарами и взятыми для гарантированного испуга больной милиционерами – вводил упирающуюся, плачущую, враждебно, а то и заискивающе на него глядящую свою мать…
Как только Саша это вспомнил однажды, он уже со страхом стал перебирать в памяти другие детали невыдуманного пейзажа, и каждая деталь – может быть, здесь не обошлась без натяжки – приобретала свой устрашающий, символический смысл…
А что же это был за пейзаж? Дом в виде буквы Г выходил одной стороной на пустырь, начинающийся на окраине города. Под углом в 45 градусов в него врезалась узкая асфальтированная дорога, казалось, лишь по случаю не рассекавшая дом надвое, другим концом она упиралась в холмы, которые закрывали остальной мир, как будто его и не было. Пространство левее от холмов обрубалось у горизонта раз и навсегда. Там, где дорога упиралась в линию отреза, находились расположенные недалеко друг от друга кладбища – мусульманское с постройками из самана вроде домов без крыш, чеченское – какое-то серое и ничем не выделяющееся среди степи, и, наконец, православное – точнее, вавилонское, где покоились останки людей всех других этнических групп, приближающихся к европейцам: русских, украинцев, литовцев, немцев, белорусов и так далее. Каждое кладбище было огорожено и являло собой своеобразный законченный мир, но и в этих мирах порядка не было. Все на свете, а особенно, в этой Богом забытой окраине так смешалось, что и это разделение на кладбищах было довольно условно. На так называемом русском, православном кладбище хоронили, к примеру, евреев, корейцев, которых было много в Сасык-Коле. Собственно, точнее, «русское» кладбище надо назвать общегородским – среди могил можно было наткнуться на памятник – разве что без креста, а со звездой – молодого русифицированного казаха или узбека. Но немало было звезд и на памятниках русским – тем же молодым или начальникам – бывшим, партийным – тоже, естественно, бывшим. И все оно напоминало издалека – особенно в лучах даже воздух солнца – скорее несколько странноватый аэродром с бесчисленным количеством маленьких самолетиков: выкрашенные серебряной краской металлические пирамидки и ограды, казалось, в ровном порядке расположились ненадолго на летном поле. Но серебряное сияние этого аэродрома было страшноватым, и его чаще хотелось не замечать. Впрочем, в той далекой жизни, где так далеко было до смерти и любого страдания, можно было и забыть, приглядеться к серебряному полыханию у холмов.
Но вот сейчас Саша понимает, почему незадолго до смерти Мария Данк – его мать – решительно настояла на обмене квартиры, окна которой выходили на описанный выше пейзаж, и переехала в другую часть дома, расположенную на обычной – имени 50-летия Октября – улице. Жить на улице с почти успокаивающим названием было проще еще и потому, что по дороге, видимой из окна прежней квартиры, провожали, как нетрудно догадаться, всех покойников города. И именно под окнами Данков происходила развязка иногда повторяющейся по пять-шесть раз драмы: гроб, как было принято в Сасык-Коле, на руках несли по улице, упирающейся в дорогу, а затем водружали на грузовик – задрапированный коврами или нет, в зависимости от земного благополучия покойного; истошно ревели духовые инструменты, плакали живые, первый раз после выноса из дома покойного осознавшие, как далек уже от них близкий некогда человек. Бывало, не раз с балкона – через окно считалось по примете нехорошо – еще всей семьей, беспечно забывая о своей смертности, Данки смотрели на происходящее внизу: считали венки, рассматривали покойного, наблюдали за родственниками и за хлопотами, как размещали в машине венки, людей и так далее. Сострадание к чужому горю пробуждалось в каждом из Данков, но с отбытием за горизонт одного скорбного эскорта прибывал другой. Все начиналось заново. И тогда еще можно было примириться с этим и жить дальше…
Теперь Саша понимает, что, проводив кого-то из своих близких, в квартире с окнами на невыдуманный пейзаж жить трудно. Теперь, кое-что нащупав в жизни – неотделимость от жизни смерти, постоянное присутствие смерти, - Саша уже не мог бы забыть чужое горе. А ведь на долгие годы, уже навсегда уехав из Сасык-Коля, Саша забыл про эти печальные эскорты на дороге и вспомнил о них лишь после той ночи, когда скрытый смысл невыдуманного пейзажа открылся ему как код жизни. Вспомнил и оторопел, ему даже захотелось спросить у кого-нибудь из прежних соседей – тех, кто еще не отправился в путь по этой дороге, а было ли все это. Но он знал, что было.
Была и некая законченность в этом мире: роддом, сумасшедший дом, морг. Была, потому что напротив окон квартиры растянулся на несколько километров больничный городок. Для полноты картины следует не забыть и о море – его небольшая полоска виднелась тоже из окна. В общем-то, в большей степени представление о жизни ранних лет было связано именно с морем: именно оно притягивало своей изменчивостью в разную погоду и в разные времена года, своей неуправляемостью, курортной праздностью, которой обладает приморский городок, истомой в жаркие дни. Жизнь была равнозначна морю… Это потом море как-то потеснилось в воспоминаниях о детстве, даже почти оказалось съеденным другими приметами пейзажа…
И все же с годами именно дорога, упирающаяся в кладбище, стала самой главной деталью пейзажа. Это объяснялось и тем, что, как и в жизни почти каждого жителя городка, Саше пришлось проехать эту дорогу в качестве участника много раз повторяющейся драмы. Но к этому времени уже другие обитатели его прежней квартиры наблюдали с балкона, как двинулась в путь похоронная процессия. (Во время похорон его матери он не мог посмотреть на свои окна). Пришлось и ему проехать эту длинную, но в тот раз показавшуюся столь короткой дорогу, сидя на полу грузовика у гроба Марии Данк. И во время этого пути выяснилось, что дорога – гладкая, для живого человека, чудовищно неровна для мертвого: тело матери так немилосердно подбрасывало на ухабах, что в этой бесцеремонности виделось последнее грубое надругательство над исстрадавшимся, столь мало и трудно прожившим человеком. Всю дорогу Саша сидел, вцепившись в покойную, поддерживая голову, подпрыгивавшие плечи, нещадно шарахающееся от одной стенки гроба к другой тело. Оно было столь беспомощно и жалко, что при всем понимании того, сколь неважно умершему, бьется ли оно о стенки гроба или нет, Саша не мог спокойно смотреть на мучения этого мертвого тела. Вот это надругательство дороги над телом он и запомнил больше всего из этого дня. Запомнил еще , как многим он обязан людям – и вообще всем, и тем многочисленным, кто пришел проводить в последний путь его мать, кто по какому-то необъяснимому внутреннему долгу взял на себя все приготовления к похоронам – вплоть до венка от «горячо любящего сына», кто лишь повторял одно слово «святая» и кто в слезах по этой умершей женщине оплакивал все людское страдание, всю непонятную загадку жизни – зачем она дается и что она; кто сумел понять боль еще одной умершей матери и еще одного осиротевшего сына
Через год Саша еще раз проделал путь по знакомой дороге, приехав навестить могилу. Приехал немного воровато, потому что жила вина и ощущение невозможности ничем отблагодарить всех этих людей, которые просто живут, не думают о том, многозначен ли этот невыдуманный пейзаж или нет и каков его смысл, которые просто живут в столь страшном своей будничностью мире, подчинившись извечному круговороту бытия. Для них и эта дорога просто дорога, нужная для повседневной жизни. И была у Саши вина из-за того, что он их предал, не умеет отблагодарить, что и его дорога стала за многие годы очень нереальной, что она перечеркнула всю связь с Сасык-Колем и обозначила лишь какую-то загадку…
И еще во время последней поездки на кладбище он был поражен «красивым» штрихом невыдуманного пейзажа… Для того, чтобы попасть на кладбище, нужно одолеть тот самый холм, что был виден из окна: впереди раскинулось серебряное кладбище (серебро потому так бросается в глаза, что на кладбище не только ни одного деревца, но и ни травинки), позади – один из самых красивых видов – залив моря с картинно-рекламными волнами, солнцем, золотым песком, живописно расположившемся на берегу Сасык-Колем. Со стороны моря – вызывающее буйство жизни, но лишь только сделаешь несколько шагов с вершины холма вниз – всего этого будто бы и не было. Может, и вообще этого буйства жизни и нет? Вернешься на холм и убедишься, что есть. Спустишься в долину безлюдного кладбища и снова попадешь в жутко безмолвный мир тишины, печали, смерти. «Зачем все это?» - думал тогда Саша. И не мог понять. Успокаивало только привычное представление о том, что жизнь и смерть рядом, что красота и ее угасание – вечный закон природы и так далее. Но так ли это? Кто знает…
Остается только разгадывать зашифрованный смысл невыдуманного пейзажа... Если он, конечно, есть.
МЕДНАЯ ГОРА
Город занесло в эти степи совершенно случайно. И вообще все, что с ним было связано, казалось случайным, вопреки смыслу и необходимости. Когда-то очень давно англичане нашли на берегу моря руду. Им, в свою очередь, подсказали месторождение руды местные жители – кочевники. Англичане построили медеплавильный завод – точнее, по сегодняшним масштабам, заводик на берегу моря и как бы прямо в скале: для производства меди нужна вода – вот она рядом. До сих пор возвышается все разрушающаяся со временем труба старого английского завода. Ни один подросток в Сасык-Коле не избежал соблазна забраться на верх трубы по пошатывающимся скобам-ступенькам, вделанным в кирпичную кладку. Саша, правда, будучи не в ладах с высотой, до площадки в конце трубы все же не долез, но с довольно большой высоты и он поразился, как невероятно точно англичане выбрали для строительства завода не только самое удобное, но и самое красивое место на берегу – в том числе с точки зрения перспективы: тот самый холм, за которым скрывалось кладбище, находился поодаль, но прямо за трубой.
Собственно, старый завод и был первым Сасыккольском. (Хотя от века местные жители называли эту часть берега Сасык-Коль. Но новые поселенцы принесли с собой и новое название будущего городка, подладив его под бесчисленные Новомосковски, Комсомольски, Медногорски… Но так уж повелось, что одни его называли по-старому – Сасык-Колем, другие, те, что не могли испытывать к этому краю любовь, - Сасыккольском.) Саше всегда в детстве мерещились в старых заброшенных цехах завода – то ли действительно вырубленных в скале, то ли построенных рядом с медной горой, но уже по воображению, по более позднему домыслу перенесенных в скалу – бледные тени несчастных рабочих-узников, работающих вот уже больше века на коварных англичан. Даже позже Саша с опаской приближался к заброшенному заводу, где, казалось, лишь наступает безлюдье и темнота, заработают остывшие печи и под окрик бесплотного хозяина в клетчатых (обязательно клетчатых, с преобладанием желтого цвета) брюках, заправленных в хромовые сапоги, выползут из недр медной горы обреченные на вечную выплавку металла вечные пленники. Саша не знал тогда, что во время нередких блужданий с ребятами и чаще в одиночку по старому заводу, если и нужно было опасаться, то живых людей, у многих из которых здесь было немало тайн…
Вокруг старого завода и был построен поселок, ко времени Саши получивший странное название Старой Площадки. Потом и этот поселок из бараков, в котором пришлось недолгое время жить Данкам, забросили. Там остались лишь кладбища…
В 30-е годы как бы заново было открыто месторождение – теперь уже молодыми советскими геологами, и началась ударная стройка – одна из многочисленных в те годы. На самом деле в это случайно возникшее поселение, которое причудливо расположилось у Алакольской котловины и было зажато тремя пустынями – Тау-Кум, Моинкум, Сары-Шикотрау, ветром грозной истории тех лет случайно занесло всех, кто, оторванный от обычного уклада жизни в поисках счастья или укрытия от несчастья, несся в неудержимом беге по земле. Были здесь и прибывшие по комсомольской путевке. Но больше было тех, кто не был волен выбирать маршрут своего путешествия. С годами их становилось все больше, менялся лишь их контингент – в соответствии с зигзагами истории. Будущему заводу нужны были инженеры, и из разных городов – особенно почему-то из Ленинграда – в несколько часов отправлялись умные, знающие специалисты. (С поисками рабочих было проще). Все эти люди на берегу мертвого соленого моря, в котором не плавало ни одной рыбешки, в солончаках, в пустыне, на ветру огромного Азиатского континента построили город, большой новый завод. Со временем туда потянулись люди; работающих на заводе нужно было кормить, поить, одевать, учить, наконец, развлекать. Перед концом войны в городе появились колонии чеченцев, вплоть до 60-х годов страхом парализовавшие не только жителей близ чеченской слободы, но и всего города, колонии крымских татар, поволжских немцев. Все они успешно продолжали строить Сасыккольск и создавать его облик. После войны в город прибыли – по преданию, не зафиксированному в местном краеведческом музее, - колонны пленных японцев. Традиционной японской трудолюбивости и исполнительности город обязан – опять же по преданию, а на самом деле кто его знает – целым рядом достопримечательностей, как-то: Дворец культуры, кинотеатр «Метрополь», высотные – по тем временам – дома и так далее. Опять же после войны, уже в пятидесятые годы, в городе стали оседать из окрестных лагерей литовцы, латыши, украинцы, белорусы, наконец, русские – все те, кого собирательно называли бандеровцами, власовцами. Они тоже продолжали строить город и вносить свою лепту в формирование его облика.
Где-то к началу 60-х годов Сасыккольск почти сложился в своем окончательном виде, перелопатив все миграционные наслоения предшествующих эпох. Теперь уже без обстоятельно выверенной специалистами анкеты трудно было отличить, кто прибыл в эти края по комсомольской путевке, а кто без нее. Город приобрел свой окончательный облик: растянулся на берегу с годами даже ставшей живописной бухты. Он, правда, был скорее, придатком черной громады нового большого комбината, лес труб которого создавал столь привычный сегодня индустриальный пейзаж.
В архитектурной стилистике города господствовал сталинский ампир – добротные кирпичные дома, облицованные камнем, надежно защищали от ветров, в центре поднялся разбитый еще в довоенные годы парк, а с водружением на главной и единственной площади города памятника Сталину, сооруженного под руководством занесенного сюда по воле заочной модели скульптора, Сасыккольск приобрел свой законченный вид. В нем, конечно, не было храмов, церквей, театров и цирка, но все эти атрибуты старых городков компенсировала взмывшая в пору резкого ухудшения отношений с Китаем телевизионная вышка, которая вообще-то должна была украшать Шанхай, но случайно затормозила здесь: было подсчитано, что дешевле ее оставить в степном городке, чем везти куда-либо. Чуть позже сталинский ампир был потеснен хрущевским конструктивизмом, зато он избавил Сасыккольск от ничем не украшавших его бараков, которых по окраинам сталинского ампира было немало.
Примерно в это время в Сасыккольске появилась семья Данков с восьмилетним Сашей – город тогда уже пополнялся свободными потоками переселенцев. Данки появились в городе опять же по чистой случайности: старшие Данки, возведя в свое время другой очень важный народохозяйственный объект в одной из райских долин Средней Азии, решили осесть в столице среднеазиатской республики, но, не сторговавшись по цене за приобретаемый дом, оказались по какой-то прихоти в Сасыккольске. (Логики в этом перемещении Саша не мог усмотреть никогда).
Следует признать, однако, что и в начале 60-х годов Сасыккольск не был тем местом, куда стремились туристы. По крайней мере восьмилетний Саша и семидесятилетняя его бабушка, перенесясь на самолете из голубовато-зеленой среднеазиатской долины в степной городок, первые два месяца начинали и заканчивали день слезами: трудно было привыкнуть к месту без единой травинки и где самое высокое дерево поднималось метра на полтора. Жизнь в Сасыккольске Данки начинали со Старой Площадки: на небольшом, посыпанном острыми красноватыми осколками скальной породы пространстве словно по типовому проекту лагеря параллельно стояли десять длинных белых бараков. С площадки – или, как ее называли, со Старой – не было видно ни моря, но города, ни степи, хотя и скудно, но поросшей выжженными колючками. Не было видно, правда, и кладбища, но сознание восьмилетнего Саши, напичканное в то еще доиндустриальное время привидениями, мертвецами, бродящими в поисках своей могилы, и ведьмами, слоняющимися в белых хитонах без дела меж крестов, заставляло мальчика замирать при каждом повороте головы в сторону погоста.
Отнюдь не плакса, восьмилетний Саша слезами отвечал на непримиримость местной природы, будь то попытка пройти два шага босиком, желание напиться (вода в колонках была соленой – из моря) или укрыться от нескончаемого ветра с песком. Если бывают люди, генетически не приспособленные к ветрам, то таким был Саша, в Сасыккольске же и летом и зимой бураны как бы разрезали человека на части. Но Сасыккольск обламывал и не такие штучки – столичные. Надо было привыкать и лишь во сне бродить по траве, срывать персики и груши со стелющихся от тяжести по земле веток и пить родниковую воду…
Трудно было Саше привыкнуть после огромного собственного дома, в котором они жили в Средней Азии, к вонючему, без единой лампочки, коридору барака и к заполненным людом десятка национальностей комнаткам. Данки, правда, получили две смежные комнаты, но старшая представительница семьи – бабушка – предусмотрительно отказалась от второй, очень театрально создав этим ходом реальную видимость бедственного положения семьи передовой работницы с сыном-сиротой и больной старухой-матерью, которая буквально летала по еле заметному, не заставленному мебелью пространству «единственной» комнаты. Эта хитрость в скором времени пригодилась: когда приходили всевозможные комиссии, то, несмотря на то, что Саша меньше всего был похож на сироту и вовсе им не был (отсутствовал в семье только отец) и что «больная» старуха мать своими ручищами, мощными плечами и необъятными размерами вызывала серьезные опасения у щуплых профактивистов, выдавалась необходимая бумажка об улучшении жилищных условий. (Мизансцена уплотнялась всегда повторяющимися и, конечно, беспомощными попытками старухи матери подойти к объемному буфету и по совпадению всегда льющимися с потолка дождевыми потоками, которые низвергались в тазы и ведра, столь удачно съедающие незаставленное пространство комнаты.)
Трудно было Саше привыкнуть на первых порах и к самому ходу жизни Сасык-Коля – к этому смешению и одновременно отталкиванию национальных привычек, обычаев и предрассудков. Не то чтобы и в прежней жизни в Средней Азии Саша сталкивался с другими этническими группами – жизнь в долине тоже была пестра. Но там, в городке, основанном еще при прежнем укладе, оставалось традиционное разделение на своеобразные секторы (как в современном Бейруте, но в меньшем масштабе), точнее, улочки – русские, узбекские, киргизские, чеченские, татарские… Эти миры соприкасались, но все же жили обособленно. Какой-то врожденной интуицией, без которой на Востоке не проживешь, еще совсем маленьким Саша понимал, что не стоит углубляться в узкие узбекские улочки или дунганские поселки – там своя жизнь, свои критерии добра и зла, которые не очень навязывались окружающим, но которые могли вступить в силу, если окажешься в зоне их бытования. Уже позже Саша вспоминал, как во время купания в речке он однажды разговорился в молодым чеченцем, красивым разбойной красотой. Мальчишке не могло не польстить внимание такого взрослого парня, тем более хулиганского вида, и Саша по своей природной моментальной привязчивости к людям, и особенно красивым, уже запросто согласился нарушить один из самых страшных запретов – переправиться вместе с новым знакомым на другой берег реки, где начинались подступы к ледниковым горам и где была пугающая незнакомая жизнь, куда еще в 50-е годы с трудом могла добраться даже районная власть… Там был конец света,. туда даже редкие автобусы перебирались с пассажирами вброд, и каждую весну в паводок, когда горная река разливалась на километр вширь, какой-нибудь один из автобусов тонул… Что там могло ожидать постороннего человека? Трудно предположить, но, скорее всего, ничего хорошего. Сашу тогда, наверное, спасло непонимание опасности и упоминание об одном своем дальнем родственнике, неплохо известном в среде хулиганствующих подростков. По крайней мере, новый знакомый сам вдруг отказался от своего предложения перейти реку вброд и отправиться в чужой поселок. Но это было одним из немногих нарушений неписанных правил безопасности: Саша привык, не выказывая неприятия других устоев жизни, держаться своего. Это уже были собственные уроки короткой жизни.
Но вот теперь в Сасык-Коле от них надо было отказаться. Мария Данк, которая первая приехала в степной город, нашла угол или приют (неизвестно, что точнее) в многочисленной семье чеченцев. Туда же она привезла и свою семью, пока шли в контейнере мебель и вещи. Саша, привыкший к устоям полурусской-полунемецкой жизни, был раздавлен незнакомым и чуждым бытом: убогой, на его взгляд, комнатой – без мебели, но заваленной подушками, с низким круглым столом, за которым обедали сидя люди – а сначала было трудно их даже сосчитать – спали тут же на подстилках, укрываясь стегаными одеялами без белья. Никому в этом доме лично ничего не принадлежало и не несло оттенка собственности: все доставалось по принципу старшинства, а дальше среди младших – по принципу силы. Особенно поразило Сашу, единственного ребенка в семье, отношение к детям, примерно такое же, как к мириадам мух, облепивших любимую еду дома – вяленное на солнце мясо. Наверное, спокойно-безразличное отношение к детям наблюдается во всех многодетных семьях – независимо от нации. Но, как ни странно, необходимость делать скидку для Данков на непривычность условий почувствовала вся чеченская семья, начиная с хозяина дома, старика, который поразил Сашу исходившей от него властностью и суровостью. Казалось, достаточно ему пошевелить волоском в густых бровях, и каждый член семьи готов, не задумываясь, исполнить любое приказание. На самом деле, как потом не раз убеждался Саша, это был добрейший старик, наверное, ни разу в жизни не обидевший, как говорится, мухи. Судьба, забросившая его в Сасыккольск, кажется, основательно сломила немолодого мужчину, которому так поздно пришлось начинать свою жизнь сначала. К тому же он плохо говорил по-русски и уже не смог никогда улучшить его, потому, а не только от природной суровости, он молчал. Многие, впервые приезжающие из средней полосы России в какую-нибудь республику, особенно в Среднюю Азию и Казахстан, нередко принимают всех местных встречных за людей недалеких, и лишь на том основании, что они, дескать, дурно говорят по-русски. Заговори на таком «дурном» русском языке любой иностранец, ему пророчили бы карьеру в любом университете с громким именем. За «Моя твоя не понимай» - формулой, созданной переселенцами для передачи глупости восточного человека, скрывалось в высшей степени неоправданное презрение к тем, кто без Кембриджа и Гарварда с легкостью овладевал чужим от рождения языком, владея при этом двумя-тремя сходными языками.
Потому и Саша не смеялся над тем огромным трудом, с каким, продираясь через склонения и спряжения, через грамматические роды, этот грозный чеченец, крайне сурово обращавшийся со своими детьми, проявлял знаки радушия к незнакомому «русскому» мальчишке – явно избалованному, который теперь не без ужаса смотрел на все окружающее. Старик даже не оскорблялся из-за того, что этот сопляк непроизвольно вел себя, как князь, оказавшийся в бедной сакле. Впрочем, и все другие члены семьи – и хозяйка Соня, хитроватая, но не злая женщина, и даже дети, нечуткие от природы, как большинство детей, к другим – жалели маменькиного сынка, оказавшегося не в своей тарелке. Главной заступницей Саши была старшая дочь Роза, которая играла с мальчишкой, как с куклой – баловала редкими в доме сладостями, наряжала и защищала от драчливых братьев и соплеменников. Но и братья испытывали к новому русскому, явно нюне, какую-то симпатию: их смешило его неумение драться, бегать босиком по скальной крошке, а самое главное – материться, не жалея ничего на свете, в том числе извечную не только на Руси мать. Правда, на людях – с другими сорванцами – они первые подключались к насмешкам над изнеженностью новичка, но зато дома они сбрасывали с себя маску жестокостию. Отчего же они были жестоки с другими? Кто знает. Может быть, и мир был с ними жесток?..
С гостеприимно принявшей Данков семьей чеченцев они продолжали жить и в новом многоквартирном доме, куда позже переехали. Но там связь семей со временем распалась. Дальнейшая судьба чеченской семьи была печальной… Старшая, Роза, от природы наделенная умом, внутренней культурой, своеобразной тонкостью (именно это в ней привлекало Сашу), но на которой был весь дом, плохо училась в русской школе, куда и отдали ее намного позже традиционных семи лет. По восточным меркам, она была уже невеста, а ходила в третий класс – на один старше Саши; она, конечно, не могла быть примерной ученицей. Вскоре ее вообще забрали из школы и отдали замуж – как это ни банально, но за старика. Роза, однако, сбежала от него, и долго ее мать оглашала чудовищным воем пятиэтажный дом, призывая наказать беспутницу. Потом ее судьба выровнялась, она вышла замуж второй раз – но это было уже влияние нового времени: прежде Розе счастья бы – и такого – вообще не видать. Но на всю жизнь Саша запомнил, что Роза больше всего любила то, что ей категорически запрещалось – школу и свинину. Да, да, именно свиное мясо, которое, впрочем, если раскрыть тайну, все члены семьи, за исключением правоверного старика, тайно с удовольствием уплетали. Саша вспоминал всякий раз потом, когда ел блюдо из свинины, как однажды уже в обжитую их комнату в бараке, воровато оглядываясь, пришла Роза. Вид у нее был преступный, и с замирающим от страха, но одновременно решительным лицом она попросила дать ей кусок свинины. Это был не просто кусок свинины, а по меньшей мере яд в шоколаде, который все же хотелось отведать. Роза быстро проглотила кусок, сказала с растяжкой: «Вкусно! У-у-у…» - и стала ждать, когда ее покарает аллах, а самое страшное – отец. Но Данки дали клятву молчать… С такой же решимостью, наверное, Роза потом сбежала от первого мужа.
У мальчишек все было хуже: старший стал грозой Сасык-Коля и после очередной драки оказывался в тюрьме. Саше не раз потом, когда к нему приставали местные хулиганы, помогало наводящее страх одно имя бывшего друга – Максуда. Младший в 13 лет был посажен за наркотики. Старик к тому времени умер от рака, а Соня, озлобленная, полубезумная, кидалась теперь с бранью на каждого встречного, в том числе и Сашу.
Но тогда – на Старой – все это было еще далеким и почти неправдоподобным: мальчишки, как волчата, возились с Сашей, Роза его грубовато-нежно опекала, и все они вместе со старшими сделали не столь удручающими первые недели пребывания Данков а Сасыккольске.
Жизнь Данков на Старой выправлялась, вскоре не только обжили свою комнату в бараке, но и ждали новоселья в большом доме в самом городе.
Сасыккольску, основную часть населения которого составляли металлурги, надо было есть, пить, одеваться. Вот и Мария Данк устроилась на мясокомбинат – есть надо было и ее семье. В общем-то, почти все обитатели Старой были связаны с мясокомбинатом, и потому на долгие годы, вплоть до смерти Марии, на правах апокрифа ходила легенда, как устраивавшаяся на работу Мария Данк за какие-то минуты разделала разделала замороженную тушу коровы, превысив нормы выработки всех мужчин. Так и стала она потом обвальщицей – есть такая профессия: разделывать мясные туши, отделяя мясо от костей. Так она обрекла себя на то, чтобы провести остаток жизни с ножами, холодом, мясом и руганью, сопровождающей тяжелый грязный труд. Так она приобрела на всю жизнь симпатию и любовь всех тех людей, начиная с директора комбината, который тут же пообещал новой работнице квартиру в благоустроенном доме, и кончая простыми бабами, которые через слезы и даже ругань смогли простить Маше эту барскую спасительную милость, которые не только пришли тогда к ней на новоселье, но, уже старые, вымороженные сырым цехом без окон, надорвавшиеся на повышенных социалистических обязательствах, через двадцать с лишним лет без приглашения пришли похоронить свою странную подругу – непонятную, но любимую.
В ореоле славы сына знаменитой на Старой площадке Марии Данк и под опекой чеченской семьи начал Саша свою жизнь на новом месте – у медной горы.